Germania (Заметки по новейшей немецкой политико-гносеологической истории)

2017-04-08 Mikołaj Zagorski, Dominik Jaroszkiewicz (перевод с польского) (Mikołaj Zagorski, Dominik Jaroszkiewicz)

Germania (Заметки по новейшей немецкой политико-гносеологической истории)

От авторов

Предлагаемый очерк был составлен нами с целью примерно уяснить себе современное теоретическое положение Германии. Обширность доступной в Польше литературы только усложнила выбор. Как следствие, из множества выписанных и найденных фактов пришлось составлять относительно целостную картину на основании тематических статей, найденных в журналах offen-sivopen in new window и RotFuchsopen in new window. Вероятно, это лучшие для поляков точки для вхождения в курс новейшей немецкой истории. Отдавая себе отчёт в том, что фактическая сторона немецкой истории известна за Бугом ещё хуже, чем в Польше, мы считаем, что имеем право претендовать на повторное внимание читателя, сверяющего приводимые нами указания на узловые фигуры и события по немецкой википедии и иным справочникам. Как небольшой объём настоящего очерка, так и его происхождение из материалов на немецком языке, потребовали от нас изначально отказаться от популяризации и стремиться к сжатому справочному повествованию.


Германия имеет давнюю революционную традицию. Её теоретическая жизнь началась в XIII веке, её политическая жизнь, начинающаяся с включения в политику миллионных масс, началась в конце XV века. Именно тогда действовал легендарный и вездесущий «Союз Башмака», который, впрочем, был развитием гуситской политической модели революционной организации в изменившихся условиях. Во времена гуситского движения, ярко поставившего лозунг интернационализма, как мы знаем, чехи не смогли перестроить основания общества. В воззрениях Николая Кузанского на преобразование общества мы можем найти следы его участия в политическом процессе того времени. Хотя и без исторических источников сейчас можно грамотно объяснить, почему гуситское влияние в Силезии и даже Великой Польше не оставило никаких заметных политических следов несмотря на густую сеть сторонников Гуса. Как не оставил памятных следов гуситский кружок в Вильно.

Но и спустя половину тысячелетия, значение немецкой раннебуржуазной революции 1525 года для современности всё ещё велико. Именно из 1525 года происходит такое явление, как политический коммунизм, промелькнувший в гуситской истории лишь в виде маргинальной фракции. Теология Мюнцера является высшей формой мышления, ещё остающегося несамостоятельным поиском истины. Поэтому немецкие курсы по материалистической диалектике как правило посвящают второе занятие (первое - вербовочное и планировочное) обсуждению работ того, кто, по характеристике Хонеккера, был «цельной личностью и революционером, который лучше других понял то, что было нужно немецкому народу»[1].

Поражение немецкой революции 1525 года было столь велико, что несколько лет назад одному из авторов пришлось слышать от одной сторонницы позитивизма, что обильная революционная литература тех лет сфальсифицирована не ранее 1850-х годов, ведь немецкое крестьянство было неграмотным. По этой же логике теология Мюнцера была обозначена как фальсификация воззрений Гегеля или Фихте. Однако больше всего позитивистку испугали очевидные параллели немецкого революционного процесса 1525 года и российского революционного процесса 1917 года. Похожий испуг подсознательно движет официальными исследованиями наследия Мюнцера после второго аншлюса[2]. Впрочем, реальной основой столь диких взглядов позитивистки было то, что Германия заплатила за провалившуюся революцию огромную цену, намного превышающую возможные издержки успешного революционного процесса[3]. Ослабленная вследствие контрреволюционного террора, уничтожившего до ста тысяч крестьян, Германия осталась по-прежнему раздроблена в результате того, что из поражения революции смогли укрепиться только князья как представители крайней реакции, ограничившиеся подачками буржуазии. В 1540-х годах немецкий политический коммунизм был мёртв. Полуживая Германия с отсталым хозяйством и подавленной политической жизнью вошла большинством своих лоскутных земель в начале XVII века в военный конфликт, названный позднее Тридцатилетней войной. После 1525 года Шварцвальд как регион, бывший опорой революции, был катастрофически разорён. Это разорение в ходе Тридцатилетней войны было повторено почти во всех немецких землях. Повторено по причине слабости общества, смирившегося с поражением революции и потому вдвойне неспособного сопротивляться внешней военной силе. Только суммарные потери немецких земель по населению составили не менее 70%, тогда как заброшены оказались более 80% пахотных площадей, а количественные потери по средствам труда точно превысили 85% и, вероятнее всего, были близки к 90-93%. Разумеется, совсем не случайно приходиться излагать восточному читателю эти минимальные из найденных оценки потерь того народа, который не довёл свою великую революцию до победного конца.

Ещё в 1848 году, давшем Германии следующую революцию, многих её попутчиков неприятно удивляли политические планы революционных сил эпохи 1525 года, хотя этим требованиям было почти три столетия. Самые влиятельные фракции немецкой буржуазии 1848 года не могли позволить себе поддержку мюнцеровского лозунга единой немецкой демократической республики. Лишь Веймарский режим в 1920-х годах вынужден был в сфере видимости реализовать мюнцеровский лозунг. Видимости и вежливости хватило ненадолго, они закончились в 1933 году.

Однако провал революции 1848 года не сопровождался катастрофическим террором, ибо в целом классовое противостояние не было столь остро, и буржуазия смогла организоваться если не для прямого проведения своих интересов, то для заключения союза с реакцией против интересов более решительных частей демократического движения. В 1848 году мюнцеровский лозунг единой демократической и республиканской Германии оказался таким же несбыточным, как и в 1525 году. Не ставя целью знакомить читателя с событиями 1848 года, полагаем разумным отослать его к одной из первых работ по материалистическому пониманию исторического процесса, названной «Революция и контрреволюция в Германии»open in new window. Она даёт в отношении этих событий как обильный фактический, так и ёмкий логический материал.

После 1848 года революционный процесс в Германии впервые вышел на политический уровень в 1918 году.

Немецкую революцию 1918 года не случайно так часто сопоставляют с современной ситуацией на Украине и в России. Её ход представляет для этих стран наилучший из возможных вариантов. Очевидные аналогии слишком ярки, чтобы не назвать их тут в очередной раз: предшествующая шовинистическая истерия, отсутствие революционных организаций и взаимное несоответствие организационных, политических и гносеологических структур, признаваемое, однако, почти всеми за нормальное. Также сложно не вспомнить, что за Бугом большинство тех, кто претендовал на научное осмысление происходящих процессов, потерпели крах, причём не научный, а идеологический. То есть научный элемент их сознания был безжалостно и окончательно вытеснен идеологическим, тут же приведшим к краху адекватности, причём, обычно, необратимому.

Именно революция 1918 года ввела в широкий оборот немецкую пословицу trotz alledem[4] (вопреки всему) и очень ярко показала в очередной раз цену расплаты за неудачу революционного процесса. В этот раз Германия понесла многомиллионные потери во второй мировой войне, завершение которой запустило самый необычный революционный процесс 1947 года, проходивший в условиях внешнего военного ограничения маневров контрреволюции.

Наиболее решительные партии социальной революции, получившие господство в странах народной демократии, нередко были слабы организационно (в Германии, Венгрии и Румынии) или гносеологически (в Польше и Чехословакии), но опыт их господства нигде не прошёл даром. Опыт демократической Германии наиболее поучителен со стороны связи экономической политики и гносеологии. Две этих сферы немецкой жизни развивались в противотакте. Продолжение экономической политики в немецкой гносеологии не имело никакого авторитета, а продолжение немецкой гносеологии не имело никакого влияния в сфере экономической политики. Впрочем, в отличие от Народной Польши, представители этих двух сфер не делали вид, что не знают друг друга. Не могло быть и большой личной отчуждённости, ибо Демократическая Германия, колебавшаяся между 15 и 20 миллионами граждан, это совсем не то что СССР, насчитывавший 240 миллионов граждан.

Демократическая Германия стабильно входила в двадцатку наиболее ресурсообеспеченных экономик мира главным образом за счёт развитой системы промышленной переработки в условиях небольшой территории и небольшого населения. Неудивительно, что промышленные условия демократической Германии породили в её теоретических кругах наименьшую склонность к позитивизму сравнительно с другими странами народной демократии. Это нетрудно объяснить, ведь позитивистская логика «візьмеш в руки, маєш річ» имеет крестьянское происхождение. Германия была наиболее пролетаризированной страной среди народно-демократических республик 1950-х годов. Она прошла медиану сельского хозяйства и промышленности по численности занятых ещё при жизни Бебеля, который умер в 1913 году. Теоретическому отторжению позитивизма отчасти способствовало также то, что немалую часть авторитета он зарабатывает на том, что окружающим недоступны работы Фихте, Шеллинга и Гегеля. В демократической Германии этот источник авторитета позитивизма был основательно перекрыт. Если не Фихте и Шеллинг, то Гегель смог стать собеседником теоретических кругов демократической Германии уже в 1950-х годах, не говоря о более ранних тиражах. Несмотря на официальное санкционирование митинскоopen in new window-юдинскойopen in new window школы, завезённой из СССР, распространения она не получила. Послевоенный издательский план Эриха Вайнертаopen in new window сделал для немцев доступными работы Чернышевского, Белинского и Добролюбова. Кроме того, если в СССР дихотомию «Материализма и эмпириокритицизма» и «Философских терадок» решали в пользу первой линии, то сразу после распространения последних, немцы в своём большинстве смогли занять именно ортодоксальную позицию Семека и Ильенкова. Если коротко касаться этих двух линий в ленинском наследии, в узком контексте их различия (местами противоположности), то следует напомнить, что по основному тезису, из которого развилась полемика, «Материализм и эмпириокритицизм» отстаивает общие установки материалистической партии, тогда как «Философские тетрадки» остро ориентированы на специфическое отличие практического материализма от иных (абстрактных и умозрительных) направлений в материалистической гносеологической партии. Таким образом, «Материализм и эмпириокритицизм» позитивистам безусловно легче обезвредить (несмотря на направленность именно против позитивизма), чем «Философские тетрадки», и последние совершенно неслучайно не подвергались сравнительно с иными ленинскими работами широкой популяризации в странах народной демократии.

Эта полемика о различии значения «Философские тетрадок» и «Материализма и эмпириокритицизма» была международной. Её местные выводы, не вполне одобренные администрацией и сделанные для местных условий не стоит распространять за пределы Демократической Германии. Тем более их не стоит абстрагировать от конкретных теоретических условий Демократической Германии. Так в работе «Ленинская диалектика и метафизика позитивизма» Эвальд Ильенков пытался воссоздать полный международный контекст этой полемики, проявившийся несколько позднее, в 1970-х годах. Он отмечал:

«Значение книги «Материализм и эмпириокритицизм» для интеллектуальной истории нашего столетия отнюдь не исчерпывается тем, что ею был положен конец «одной реакционной философии» и её претензиям на роль «философии современного естествознания» и всей «современной науки». Гораздо важнее то обстоятельство, что в ходе полемики с нею Ленин четко обрисовал своё, позитивное понимание проблем, поставленных перед философией грандиозными событиями во всех сферах человеческой жизни - и в экономике, и в политике, и в науке, и в технике, и в искусстве, ясно и категорически сформулировав фундаментальные принципы решения этих проблем, обрисовав логику их решения.

На этом приходится настаивать по той причине, что нередко содержание и значение этой острополемической работы интерпретируется слишком узко и однобоко, а стало быть, и неверно. И не только откровенными врагами революционного марксизма, а и иными «друзьями» его».

Немецкие мыслители 1960-х годов отчасти пытались рассматривать «Материализм и эмпириокритицизм» как твёрдую основу, что было не очень верно даже для гносеологической жизни Демократической Германии, не говоря о глупой, но более чем небезосновательной, полуофициальной теории отдельной социалистической формации. Куда дальше зажатых между Марксом, Ульбрихтом и митинско-юдинской линией немцев заходили теоретики других стран. Ильенков продолжает: «Так, французский философ-ревизионист Роже Гароди (и не он один, и не он первый) в своей книжке «Ленин» снисходительно признает за «Материализмом и эмпириокритицизмом» заслугу изложения азов материализма вообще, для марксистского материализма совершенно не характерных, и не имеющих никакого отношения к диалектике; это-де «материализм приготовительного класса», и только. Диалектикой же Ленин стал впервые интересоваться якобы лишь позднее - лишь в пору «Философских тетрадей». То же самое утверждал и другой представитель философского ревизионизма - Гайо Петрович из «Праксиса», добавляя к этому, что изучение трудов Гегеля заставило Ленина внести существенные коррективы в характеристику и материализма, и идеализма, и диалектики, серьезно ограничить действие принципа отражения (так он толкует ленинскую фразу «сознание человека не только отражает объективный мир, но и творит его») и т.д. и т.п. А это уже прямая неправда по отношению не только к ленинскому пониманию материализма, но и к ленинскому пониманию диалектики.

По существу, та же неверная интерпретация ленинской позиции лежит и в основе заявлений, согласно которым определение материи, развитое в «Материализме и эмпириокритицизме», оправдано лишь специальными условиями спора с одной из разновидностей субъективного идеализма, и потому-де недостаточно, неполно и неверно за рамками этого спора. Отсюда нередко делаются далеко идущие выводы о необходимости «расширить» и «дополнить» ленинское определение материи и философское понимание материализма (как якобы узкогносеологическое) так называемым «онтологическим аспектом».

Смысл подобных попыток один: изобразить «Материализм и эмпириокритицизм», этот классический труд по философии диалектического материализма, осветивший в общей форме все главные контуры и проблемы этой науки, как книгу, посвященную лишь одной «стороне дела», лишь «гносеологии», лишь тому якобы узкому кругу вопросов, который был навязан Ленину специфическими условиями полемики с одной из второстепенных школок субъективного идеализма. Толкуемый так, «Материализм и эмпириокритицизм» лишается общефилософского значения за рамками этого специального спора, значения книги, до конца разоблачающей всякий идеализм, а не только исключительно субъективный»[5].

Указанное узко-абстрактное понимание «Материализма и эмпириокритицизма» было характерно не только, даже не столько для теоретика исламизма Гароди или для Пе́тровича, но и для господствующих в советской философии фракций. Разбор советского контекста полемики Ильенкова не относится к нашей задаче, нам важно лишь понять, что ориентация на «Философские тетради» со стороны наиболее умной фракции философии в Демократической Германии была не более чем декларацией. Отчасти искренним стремлением, отчасти попыткой выдать желаемое за действительное. В реальности же подлинное освоение богатства «Философских тетрадок» возможно не на почве их отличения от «Материализма и эмпириокритицизма», а на почве их «отпочкования», то есть логического повторения ленинского «маршрута» в исследовании мышления. В этой формулировке названная задача чисто организационно в настоящее время недоступна ни для России, ни для Украины, ни для Польши, ни для обеих Германий вместе или порознь, ни для разделённой Чехословакии. Похоже, что вообще эта задача сейчас недоступна ни для кого. А потребность в её решении здесь и сейчас есть. Ведь как в Демократической Германии середины 1950-х, так и сейчас чувствуется приближение нового толчка мировой социальной революции. Следовательно, область теоретического интереса оказывается до известной меры похожей. Как же было шестьдесят лет назад у немцев?

В демократической Германии митинско-юдинская линия, завезённая из СССР встретилась с несколькими диалектическими школами мышления разных оттенков и с новой кантовской школой. В отличие от Польши, где методология львовско-варшавской школы фактически была контрабандой притащена в политику Польской объединенной рабочей партии (это называлось «критика буржуазной философии»), в Германии официальные гносеологические извращения были обоснованы не столько наследием Канта, сколько наследием Фихте и Шеллинга. Это очень хорошо видно на примере акцентированных в разное время политических определений «социалистическое государство немецкой нации» и «первое государство рабочих и крестьян на немецкой земле». Очевидно, что противоречащие марксизму предпосылки официального политического самоосознания были обоснованы наследием Фихте. Если же говорить о не менее известной концепции социализма как отдельной формации, которую активно внедрял Ульбрихт, то её предпосылки могут быть найдены в наследии Шеллинга. В частности, они связаны с его узким и формальным пониманием логики как формы движения преимущественно слова (а не порождающего его дела), а также с выводящимися из него представлениями о роли классификации в познании.

Немецкая промышленность породила, следовательно, два разнонаправленных движения. Одно из них было направлено её сущностью к ревизии наследия немецкой классической философии, к выполнению так называемого «завещания Ленина». Другое направление было порождено политической зависимостью немецкой промышленности от способов руководства советской промышленностью. Впрочем, эта зависимость была лишь явлением, тогда как сущность состояла в необходимости бороться со стихийным характером немецкой промышленности. Изжить его без широких международных взаимовыгодных, а не чисто монетарных связей было невозможно. Эта трудность преодоления стихийности в промышленной жизни имела тем более неприятные и тяжёлые для немцев формы, что отмена репараций в 1954 году очень быстро (к 1960 году) породила очень неприятные подозрения в иждивенчестве со стороны московской номенклатуры в адрес промышленной и торговой администрации Демократической Германии. В этом нет ничего удивительного, ибо запрос на организацию бестоварных связей советский административный аппарат почти никогда не умел различать даже в том случае, если он исходил от предприятий одного ведомства в границах СССР, не говоря о наладке международной бестоварной кооперации. О том, что такая кооперация была не просто возможна, но и необходима, говорит тот факт, что около 60% импорта станков и оборудования СССР было экспортом Социалистической Чехословакии и Демократической Германии. Сторонники рыночной регуляции, имевшие большое административное влияние во всех названных странах, предпочитали использовать этот факт только для наращивания денежных оборотов, а не для увеличения ритмичности промышленного развития.

Отторжение немецких теоретических и политических кругов от советских было немало усилено тем, что Хрущёв рассматривал вариант немецкого государственного единства на буржуазно-монополистической основе. Это оттолкнуло политиков. Кроме того, он был в своих теоретических склонностях выраженным эмпириком, противостоя буквально любому теоретическому наследию Германии, кроме самых тупых неокантианцев. Это оттолкнуло теоретиков. Впрочем, советско-немецкие отношения немало улучшили в середине 1960-х годов как раз представители нездоровых тенденций, известные сейчас как немецкие либермановцы. Эта фракция в немецком руководстве решила сработать на опережение и не ошиблась в оценке перспективности своих выпадов. Зная, что прямые рыночные способы регуляции в условиях обобществления прямо ведут к замедлению качественного и даже количественного роста хозяйства, экономисты, которым доверял Ульбрихт, уже в 1962 году выдвинули план NÖSPLopen in new window (новая экономическая система планирования и руководства), прямо аналогичный либермановщине, но не доходящий, однако, до кредитно-рыночного радикализма Герека[6].

Нужно специально обратить внимание, что разработку эскалации «хозяйственного расчёта» на весьма небольшие хозяйственные единицы в Демократической Германии вели в конце 1950-х, то есть тогда, когда в СССР подобное направление «разрешения трудностей с хозяйством» не пользовалось ни массовым, ни официальным вниманием или одобрением. Это, конечно, не означало, что в СССР не было сил, которые были заинтересованы в либермановщине, просто они не получали публичного выражения и впервые как публичные проявились в Демократической Германии. Не исключено, что советские либермановцы были вдохновлены немецким опытом. NÖSPL был санкционировал как публичный и в главном одобряемый политический факт для полемики Вальтером Ульбрихтом в декабре 1962 года. Впрочем, известно, что заинтересованность в «либермановских» концепциях чисто немецкого происхождения Ульбрихт откровенно, но не очень публично, демонстрировал уже в 1959 году. «Самораскрытие» Ульбрихта примерно совпадает с пиком активности Либермана и совершенно неслучайно немецкий политический руководитель «подстраховался» против «восточных товарищей» обильным цитированием известной статьи из «Правды». Важно заметить, что первоначально и, как минимум, до осуществления т. н. «косыгинских преобразований» группировка Либермана не отстаивала прибыль как предпочтительный показатель отчётности или «стимулирования» (stimul - наконечник на палке для причинения болиopen in new window ). Прибыль была предложена Либерманом как важный показатель при исполнении номенклатуры и вала по выпуску. Однако с точки зрения реальной экономической логики это была чисто позитивистская хитрость. Как раз учёт исполнения и планирования по номенклатуре и валу вызывал тогда наибольшие трудности. Не смея трогать «исполнение номенклатуры и вала по выпуску» как «социалистическое основание хозяйства» в действительности Либерман оставлял эту сферу под действием стихии, а сознательная опора осуществлялась именно на «продолжающую регуляцию» прибыль, которая в сознании становилась фактически единственным регулятором. Альтернативные современные для NÖSPL и более поздние предложения Глушкова, Ведуты и Антонова ориентировали, между тем, именно на преобразование системы учёта выпуска в первую очередь по номенклатуре, во вторую очередь - по качеству, в третью очередь - по валу. Ещё более жестким по отношению к NÖSPL является подход, предложенный Иваном Худенко. Не отказываясь от идеи денежной стимуляции, Худенко продвигает систему отношений, где денежная стимуляция связывается с действиями, направленными на грамотную технологическую организацию и подрыв товарно-денежных отношений вместе с разделением труда в бригаде.

Какие силы продвигали NÖSPL? Если гносеологическое лицо либермановцев должно быть читателю вполне понятно после написанного, то с их экономическим лицом дела обстоят несколько сложнее. В этом отношении полезно сравнить советскую расстановку экономико-гносеологических сил с немецкой. Их коренное сходство состоит в том, что существовало яркое деление на «экономистов», которые отстаивали самозначимость валовых показателей и всех прочих, которые считали экономический процесс средством достижения внеэкономических целей. Среди этих особенно сильна была «силовая» фракция, за которой сразу (с огромным отставанием в численности и влиянии) следовала собственно коммунистическая фракция. Она была представлена людьми типа Босенко, Семека, Ильенкова преимущественно в области науки о мышлении, и людьми типа Глушкова, Ведуты и Провозина преимущественно в области политической экономии. Эта фракция лишь отчасти была самостоятельной. Например, Глушков действовал в тесном союзе с «силовой» фракцией, а Ведута опирался на гражданскую администрацию. Большинство же представителей коммунистической фракции не имели заметного административного влияния, некоторые не могли похвалиться даже терпимостью со стороны административных кругов.

Однако положение «силовой» фракции в СССР и в Демократической Германии резко различалось, ибо для таких сравнительно небольших территориально и глубоко разветвлённых производственных систем, какими были многие страны народной демократии, затраты на поддержание мира, то есть на средства военного сдерживания, были куда больше относительно всего национального продукта. Кроме того, эти затраты были куда более трудны для перепланирования, чем в СССР, где существовала административно прозрачная система военной промышленности, а уровень сложности планов лишь приближался к немецкому. Здесь нужно выделить обоснование необходимости современного изучения немецких планов. Несмотря на небольшую демографическую мощь Демократической Германии, эти планы относительно советских обычно обширнее и глубже, ибо не всегда система советского промышленного производства была более разнообразной, чем немецкая, а советский основной капитал имел более сложное технологическое строение, чем немецкий. Демократическая Германия, приближавшаяся к 20 миллионам граждан, имела близкую к СССР по численности наименований номенклатуру промышленного производства. А гражданство последнего имели более 230 миллионов человек. Именно эти сложности в Демократической Германии (стране, занимавшей 6-е место в Европе по объёмам промышленного производства) быстрее чем в СССР породили то давление, которое прорвалось в виде NÖSPL. Именно на этих сложностях с некоторым запозданием спекулировал чехословацкий экономист-догматик Ота Шикopen in new window, которого прямо сопоставляли с Эрихом Апэлемopen in new window у немцев.

В Демократической Германии развитая коммунистическая фракция в экономической политике просто не сформировалась. Этому способствовала как небольшая демографическая мощь, так и куда более резкое, чем в СССР и Польше, разделение теоретического и политического коммунизма. Оно было порождено как тяжёлым кадровым наследием мировой войны, так и, в немалой мере, тем, что многие проблемы администрация Демократической Германии стремилась решить не внутренними усилиями (которые всегда были весьма трудны), а несколько иной организацией взаимодействия с СССР. По этой причине усиливалась чисто рыночная регуляция советско-немецкой торговли. Наконец, потребительское отношение к восточным союзникам достигло апогея в 1990 году и выразилось в крайне распространённом убеждении, что не Национальная Народная Армия, а Советская Армия должна обеспечивать военно-политическую безопасность Демократической Республики. Очевидно, что общество с подобным господствующим мнением было уже нежизнеспособно и выражало свою нежизнеспособность в этом мнении.

Общей чертой Демократической Германии и Народной Польши было наличие такого малоприятного явления как «синдром Милькеopen in new window-Стахурыopen in new window». В Германии он известен как «синдром Мильке», в Польше как «синдром Стахуры», однако суть этих явлений тождественна. Богуслав Стахура и Эрих Мильке были руководителями ведомств по борьбе со внутренними политическими врагами. При этом их борьба была нередко далека от эффективности, а местами приводила к обратным результатам. Уровень общей и политической грамотности профессиональных «борцов с контрреволюцией» был обычно не выше среднего по обществу, далеко не всегда он был заметно выше среднепартийного (для SEPD и PZPR в своих странах соответственно). Вопрос о том, каково было соотношение общей и политической грамотности в обществе и господствовавших партиях в разных странах народной демократии между 1945 и 1990 годами, весьма не прост. Не говоря о том, что в 1990-х годах обнаружилось, что наиболее последовательные, гибкие и стойкие марксисты происходили почти во всех странах из среды вне господствовавших партий. Уже в 1980-х годах в этих странах существовали заметные пласты коммунистов вне господствующих партий. Нередко к ним принадлежали люди, благодаря которым коммунизм не пропал в этих странах бесследно, а продержался до нашего времени. Марек Семек указывал в 1980-х и позднее своим собеседникам, что его марксистские убеждения - это один факт, а членство в PZPR это другой относительно неплотно связанный с первым факт, касающийся скорее нравственности чем теории. Уровень общей и политической грамотности партийных кадров в СССР 1940-х годов очень хорошо показан в публикации «Газеты коммунистичнойopen in new window», где цитируются приводимые Давидом Бранденбергеромopen in new window документы партийных инспекций, обнаруживших в партийных группах областных органов МГБ полное невежество в вопросах партийной жизни, превосходящее иногда подобное невежество у колхозников отдалённых деревень. Должно быть, ситуация в грамотной Германии была благополучнее, но нужно помнить, что пока повышалась грамотность, материалистическая диалектика тоже не оставалась в том виде, в котором её оставил после своей смерти Ленин. При таких предпосылках «профессиональная деформация», превращавшаяся в профессиональный кретинизм, приводила к плачевным результатам. Сплошь и рядом случалось оценивать как противников коммунистического развития такие силы, которые ничего против него не имели, и наоборот, явные противники коммунизма, совсем не хитро замаскированные, были абсолютно безнаказанными. В Министерство Внутренних Дел Народной Польши на административные высоты смогли проникнуть откровенные вредители типа Станислава Каниopen in new window, которые обостряли борьбу трудящихся против государства народной демократии. Эти люди добились своей цели в Народной Польше, когда она перестала быть народной. Эрих Мильке смог предотвратить попадание подобных людей на высокие должности, но тоже занимался подавлением буржуазных тенденций, а не ликвидацией условий их проявления. Созданием этих условий были заняты те самые «экономисты». Нетрудно понять, что борьбой за коммунистическое направление общественного развития фактически никто из влиятельных фракций экономической политики не занимался. Ни «экономисты», ни «люди Мильке-Стахуры». Одни подчинялись эмпирии, рассаживая плесень «хозяйственного расчёта» другие «подчищали» самые дурно пахнущие колонии плесени, но никто не прилагал достаточно усилий для ликвидации источника переувлажнения.

В связи с планом NÖSPL в Германии обычно вспоминают двух деятелей, которые имеют близкие аналоги в советской истории. Либерману соответствует Эрих Апэльopen in new window, а Косыгину соответствует Гюнтер Миттагopen in new window. В отличие от Либермана и его коллег, переехавших в Израиль и США, Эрих Апэль уже в 1965 году избавил мир от своего присутствия незадолго до срыва советско-немецкого торгового договора. Этот представитель номенклатуры выступал за неразборчивость в экономических связях и быстрое ввязывание в империалистические кредитные механизмы. К тому моменту даже Брежнев и Косыгин не могли одобрить столь резкое решение, хотя их не смущал ни собственный дрейф в этом направлении, ни радикальный рынкоцентризм несколько позднее руководившего Польшей Герека[7].

Простое сравнение с Демократической Германии с Народной Польшей позволяет выявить разницу рыночной политики. В частности, обобществление сельского хозяйства в Демократической Германии прошло глубже, чем в Польше, где объединённые на словах хозяйства едва-едва породили внутренние связи, свойственные любому современному предприятию. В тоже время немецкие и украинские единицы кооперированного сельского хозяйства отличались именно обширностью и многообразием внутренних связей, что бросается в глаза при сравнении литературных и статистических свидетельств. Прямым результатом этого является то, что, руководимая таинственно убитым политической полицией эклектиком Леппером польская «Самооборона...» (политическая партия кулачества и среднего крестьянства) как политическая сила была несравненно сильнее ближайших аналогов в Германии или на Украине. Ибо там, как и в России, промышленно объединённое колхозное крестьянство было весьма быстро и полно деморализовано аграрным погромом, замаскированным под действие рыночных сил. Польское же крестьянство, особенно крупное, от действия этих сил никогда не было в той мере свободно, в какой были свободны от него крестьяне Саксонии или Галичины́.

Сообразно этому можно наметить качественное различие положения позитивистских фракций. Повсюду они получали официальную поддержку против марксизма. В Польше самые конченные националисты едва не гитлеровского толка официально успешно выдавали себя за марксистов. Правда, такие люди легко опознавались как догматики не только в области марксизма, но и в быту. Биография недоброй памяти Санислава Кани может дать для этого блеклую иллюстрацию. Поучителен и тот путь, который прошёл Чеслав Кишчакopen in new window, не говоря о Богуславе Стахуре. Сообразно этому Ярослав Ладошopen in new window был во всей PZPR едва ли не единственным относительно влиятельным политическим марксистом. Правда, кроме всегда толпившихся рядом с ним студентовopen in new window, его мало кто ценил.

Восточный читатель может знать советскую ситуацию с теоретическим мышлением из очерков Василия Пихоровича «Основное противоречие советской философии». Польскую нужно рисовать теми же красками, только чёрного взять нужно на четверть тона больше. Поиск многочисленных политических отсылок в книге Семека «В кругу философов» и в «Идее трансцендентализма у Канта и Фихте» легко подтвердит переносимость большинства выводов, а книга Ярослава Ладоша «Против пустых фраз» создаст схематическому впечатлению глубину (все эти книги доступны на сайтах PTHMopen in new window и CBSMopen in new window ). Действительно, Польша была обществом, где политически движение к преодолению товарности было открыто, но где оно после смерти Берута перестало продвигаться. В отличие от того, что в Die Linke называют политическим строем реального социализма, строй Народной Польши не был основан на том, что главная часть классовой борьбы интериоризировалсь (вошла существом) в государство. Многопартийность - лишь внешняя форма этого. Многопартийная Демократическая Германия имела не только куда более развитую, чем в Польше, промышленную деятельность, но и имела, подобно СССР, преимущественную интериоризацию классовой борьбы в государство. Интересно, что гносеологическая платформа немецких руководителей претерпевала меньшие колебания, чем в Польше или СССР. Теоретически безвольным эмпирикам Хрущёву и Гомулке в Германии соответствовал вполне выраженный и последовательный эмпирик Ульбрихт, отстаивавший тайно принятую, но официально отвергнутую в СРСР теорию социализма как отдельной формации. Беспомощности Горбачёва и Ярузельского в Демократической Германии соответствует беспомощность Хонеккера. Но этот последний придерживается в целом умеренно-рыночной модификации платформы Ульбрихта, лишённой рыночного радикализма, платформы ÖSS (Ökonomisches System des Sozialismus). Хонеккер полагал, что Германию с известной мерой рыночной (де-)регуляции будет почти вечно стабилизировать СССР, где подобные проблемы будут менее выражены. Однако в СССР движение к уходу от товарности остановилось примерно в тоже самое время. Не зря Демократическая Германия была единственной страной, которая за счёт поддержки совпавших с NÖSPL положений Либермана, улучшила в той дискуссии политические связи с СССР. Только в Германии меры, аналогичные либермановским, были систематизированы и накоплены ещё до того, как в СССР публично была начата известная политэкономическая полемика. Ведь даже Ота Шик в Чехословакии в своих проектах побаивался резкой рыночной дерегуляции и усиленно разрабатывал больше политико-этическое, а не экономическое обоснование предлагаемых мер.

Впрочем, немецкая либермановщина лишь недавно дала свои продуктивные всходы. Сейчас между Одрой и Брокеном всё шире ходит статья Эрнесто Гевары о бюджетировании, которую многие читают в оригинале, ибо таков язык, фиксирующий важнейший опыт ближайшего по времени масштабного революционного движения.

В условиях наличия товарных и бестоварных связей увеличение товарности некоторых связей может приводить к монетарной паразитации на высокой продуктивности бестоварного сегмента хозяйства и на его худшей организованности. Это приводит к тому, что монетарные показатели товарного сектора повышаются, но истощают столь прямо (лишь в денежных оборотах) не выявляемые преимущества бестоварного сектора и дезорганизуют его. Сейчас это ульбрихтовское искушение проходит руководство Народной Кореи, ибо её рабочая сила исключительно привлекательна с точки зрения чисто монетарных вложений, то есть инвестиций. Вряд ли стоит добавлять, что политическое руководство Народной Кореи не знает допустимой меры воздействия. Дезорганизовывающее влияние рынка, весьма слабое во внутрикорейской жизни, не может потому найти своего чувственного восприятия в административных кругах, а теоретической нацией современная КНДР, судя по всему, не является, хотя и продвинулась в этом дальше Белоруссии. Потому КНДР демонстрирует явный разлад теории и практики. Именно этот разлад был фирменной чертой немецкой классической философии и довлеет до настоящего времени над всем теоретическим мышлением обеих Германий.

Немецкое противопоставление теории и практики, по верной мысли Манфреда Бура, имеет источником политическую неспособность немецкой буржуазии кантовского времени даже к формированию себя в национальный класс. Это дело, притом преимущественно лишь в сфере идеологии, было едва-едва продвинуто Лессингом к 1780-м годам.

Немецкий пролетариат лишь в 1950-х годах на ¼ немецкой земли приблизился к субъектному положению. Увы, это положение непрерывно колебалось на границе мирового и местного значения. Успокоению этого беспокойства как раз были посвящены формулировки «социалистическое государство немецкой нации» и «первое государство рабочих и крестьян на немецкой земле». Обе формулировки пытаются окончательно оформить один из исходов этого беспокойства субъектности немецкого пролетариата. Разумеется, «социалистическое государство» отсылает ко всемирному значению, а «на немецкой земле» к местному.

В известной стычке Блохаopen in new window и Бураopen in new window сообразно этому стоит найти конфликт местного и всемирного значения субъектности немецкого пролетариата 1960-х годов. Осмотр противостоящих сторон даёт противоречивые результаты. В частности, получается что экзистенциалист Блох в своей теории ещё-не-бытия был выразителем возможности всемирного влияния немецкого пролетариата. Не вполне рациональные и глубокие, но масштабные схемы Эрнста Блоха соотносимы с этой самой возможностью, не получившей реализации. Взгляды известного земляка Готхольда Лессинга Манфреда Бура, при всём его знакомстве с наследием Фихте, ориентируют нас на местное значение субъектности немецкого пролетариата. Местное значение, не обязательно значит внутринемецкое, но подразумевает европейское со стремлением к названному.

Если вспоминать немецкие националистические схемы, то к ним наследие Бура приспособить труднее, чем наследие Блоха. Это при том, что Манфред Бур долгое время штудировал Фихте, а Эрнст Блох уделял немало внимания интернационализму (всемирности) своих концепций. Эта инверсия может быть объяснена тем, что подходивший вплотную к классическому марксизму Манфред Бур объяснил значение немецкого опыта субъектности пролетариата более объективно, чем делавший экзистенциальные инъекции в свои концепции Блох. Но Бур оказывается не совсем прав теперь, когда опыт Демократической Германии имеет преимущественно духовное (хотя вряд ли теоретическое) значение. В эпоху контрреволюции больше правоты явно за Блохом, и он не зря нашёл приют в мрачной Западной Германии, где быстро сошёлся с политическим вождём весьма слабой в тех условиях партии социальной революции - с Руди Дучкеopen in new window.

Противоречия, которые в своей деятельности выразил Блох, касаются субъектности пролетариата в обеих Германиях. Противоречия Манфреда Бура хотя и были географически «местными», но были более напряжены. Достаточно сказать, что Манфред Бур как знаток наследия Фихте вынужден был занимать официальную должность в такой политической системе, которой марксизм в «полной мощи его познавательных средств» (как говорят в Варшаве) оказался неудобен, ибо мешал делать из социализма отдельную формацию, мешал вводить NÖSPL, мешал теоретически и идеологически зависеть от СССР, где отнюдь не усиливались после 1964 года здоровые тенденции. В этих условиях нетрудно понять, что теоретические способности Манфреда Бура в Берлине-столице[8] были обречены угаснуть быстрее, чем теоретические способности Павла Копнина в Москве. Однако, в субъективном плане были и некоторые преимущества у Берлина-столицы перед Москвой даже несмотря на то, что фигур масштаба Ильенкова, Босенко или Семека, не говоря о Ленине и Чернышевском, Демократическая Германия не знает. Хотя теоретический уровень Ивана Франко, Леси Украинки, Милана Соботки вполне находит соответствия в истории обеих Германий второй половины прошлого века.

Достаточно мощным источником оздоровления теоретической ситуации в демократической Германии не только относительно Польши, но даже относительно СССР, было то, что в теоретические столкновения была втянута сила, которой не было у соседей. Это, условно говоря, блоховская школа, ближайшие аналоги которой в Народной Польше или СССР подлинно ничтожны по значению своего наследия даже в сравнении с самим Блохом. Влиятельности этой школе прибавляло знание об относительно близких «франкфуртских мыслителях» и условной школе Карла Корша. Тем самым, теоретики демократической Германии были вынуждены пытаться объяснять путь от исторических форм немецкого диалектического мышления к основным официальным установкам. Ничего подобного не могло быть в советской и польской жизни, где исторически первой теоретической системой диалектического типа был марксизм[9]. Столь часто упоминаемая экзистенциальная концепция Станислава Бжозовского не оставила в польской теоретической жизни заметного следа и вообще была обнаружена намного позднее, уже без всякой живой преемственности. В то же время в Германии нужно было доказывать правомерность официальной трактовки наследия диалектики не только против франкфуртцев и блоховцев, но и против Корша. Это нередко побуждало ставить такие вопросы, которые в СССР и в Польше позитивисты могли замолчать, ссылаясь на очевидность ответа с опорой на видимость. В частности проблема самостоятельности мышления в связи с получением им диалектической формы требовала знакомства с наследием Франка, Вольфа и Бёме. Экзистенциальная концепция Блоха также требовала для своей успешной критики повышенного внимания к процессу превращения несамостоятельного поиска истины в самостоятельный. Интересно, что Блох фактически был единственным заметным мыслителем, который одновременно относится к теоретической культуре обеих Германий. Личным знакомством с ним были связаны как Манфред Бур, так и Рудольф Дучке. В некотором смысле оба были его учениками, несмотря на то, что получивший достаточно высокое положение Манфред Бур печатно и вполне искренне опровергал воззрения Блоха, а Дучке интересовался концепцией Блоха скорее из желания найти пути спасения политической перспективы. Возможно, читателю уместно напомнить, что в центре размышлений Блоха находится наследие Томаса Мюнцера. В частности, факт сохранения этим наследием актуальности на протяжении не менее чем трёхсот лет Блох преобразовывает в свою специфическую теорию ещё-не-бытия. Она была ответом на то, что все три крупных революционных процесса в Германии окончились срывом несмотря на предваряющие их теоретические поиски лучшего мирового уровня. Подлинно немецким мыслителем Блоха делает то, что тревогу за революционный процесс в Демократической Германии он ставит в центр своего внимания. Поэтому он оказывается несовместимым с официальным легкомысленным оптимизмом руководства Демократической Германии и в итоге эмигрирует из страны, которую он уважал больше, чем какую-либо другую. Впрочем, в Западной Германии Блох, разумеется, оказывается без официальной поддержки и сближается с партией социальной революции. Он ожидает того, что революционный процесс в Западной Германии может оказаться результативным, и пытается понять направления, в которых он оздоравливающе подействует на земли по другую сторону внутринемецкой границы[10]. Увы, спад революционной волны привёл к тому, что эти наивные мечтания оказались самым слабым местом в наследии Блоха и Дучке. Первый вскоре умер, а Дучке, которого немцы называют последним народным трибуном Западной Германии, вынужден был эмигрировать вскоре после покушения. В условиях наметившегося многолетнего спада революционной активности Западная Германия превратилась в поле деятельности недоброй памяти героической RAF, ярко продемонстрировавшей как можно тратить незначительные силы освободительного движения на максимально решительные и максимально нерезультативные действия, единственным всеобщим следствием которых было разве что усиление государственной репрессивности. С RAF(I)[11] в современной Германии связано официальное мнение о «подстрекающей» роли Дучке, хотя найти его прижизненные высказывания против подобного способа якобы политического воздействия нетрудно. Также RAF(I) одной возможностью своего существования указывает на одну характерную особенность немецкого освободительного движения, которая сохранилась до настоящего времени - на его крайне сложное органическое строение. Вероятно, читателю не стоит сообщать весь перечень причин, заставивших немецкое освободительное движение его приобрести. Эти причины можно выводить из специфических форм идейной борьбы ещё с лассалянских времён, а можно вывести их из достаточно частого появления крайне неблагоприятных периодов открытой политической борьбы: исключительный закон, шовинистическая истерия 1914 года, гитлеризм, репрессии 1960-х в Западной Германии, усиление реакции после второго аншлюсса. В таких политических условиях традиционное и чёткое к востоку от Одры деление на политический и теоретический коммунизм недостаточно. Немецкий теоретический коммунизм обычно попадал под репрессии вне зависимости от более или менее тесной связи с политической практикой, что требовало поиска новых организационных форм. Аналогично, немецкий политический коммунизм нередко оказывался неготовым к резкой смене политической ситуации, и его квазитеоретические круги должны были развивать несвойственную этим кругам теоретическую активность. Это относится как ко второму аншлюсу и всплескам репрессивности в Западной Германии, так и ко вполне официальным политическим поворотам SEPD, которой пришлось в 1960-х годах осуществлять форсированную коллективизацию сельского хозяйства с целью закрепить экономические различия с другим немецким государством и затруднить московским функционерам попытки кооптирования Демократической Германии по той модели[12], которая реализовалась в 1990 году.

Специфические немецкие условия, породившие сложное органическое строение освободительного движения, это динамичная политика и небывалая по польским меркам относительная и абсолютная численность социалистических и коммунистических его фракций. В этих условиях тенденции к специализации политической и гносеологической работы породили огромное количество таких организационных форм, которые нетипичны для Польши и СССР. У немецкого освободительного движения нередко возникали такие узкие и специализированные органы, что очень трудно определить вызывающие их появление потребности. Например, в 1980-х годах в Западной Германии было несколько сообществ, противодействовавших политической полиции на уровне, на котором она противодействовать освободительному движения не могла по причине его слабости. Один немец прокомментировал деятельность таких сообществ в том духе, что политическая полиция могла не заметить прорыв фронта, поскольку в проделанную брешь не могли устремиться вражеские солдаты по причине их отсутствия. Если обобщать гносеологически и организационно, то RAF(I) тоже была возникшим органом, характерным для более развитых стадий движения. Как таковая, эта организация была бы вполне полезной в условиях двоевластия и роста массового движения. Но когда единственным источником активности является студенчество, и Дучке особенно тревожится за неудачи активизации рабочей борьбы, переходить к деятельности более развитых видов не только неразумно, но и вредно. Ибо такая деятельность создаёт в освободительном движении организационный, политический и гносеологический разрыв вместо концентрации всех сил против частной собственности. Крайне характерно, что против героизма RAF с опровержением самих основ аргументации выступили все, на кого они в этой аргументации ссылались. В частности в «Что делать?» Ленин обозначит эксцитативную аргументацию как самоопровергающую: если кому-то недостаточно для активизации мысли и действий всей мощи уже имеющихся фактов, то и новый факт эксцитативного акта будет принят равнодушно, если не безразлично. Эрнесто Гевара также отмечал, что если массы имеют иллюзию о демократичности управляющего ими аппарата господствующих классов, что если он не вызывает повсеместного и активного отторжения, то вооружённая борьба не может никак способствовать обобществлению. Мао Цзедун, которого проинформировали о действиях RAF(I), отнёсся к теории удара в центре капиталистического накопления более чем иронично. Активизация западногерманской полицейско-бюрократической машины и чувствительные удары по ней не рассматривались китайским руководителем как серьёзный фактор политической борьбы даже в Германии, не говоря о влиянии на мировые процессы.

Если рассматривать глубинные причины возникновения таких саморазорванных феноменов, как RAF, то особо стоит выделить отмеченную ещё Энгельсом «немецкую болезнь». Симптомы её состоят в том, что теорию как сферу ясного различения и чётких обоснований в сознании резко до несовместимости разделяют с практикой, которую понимают даже не в «грязно-иудейском смысле»[13], а гораздо хуже. Из этих предпосылок в конечном счёте прорастает допустимость теоретического разрыва - эклектизма, видимого одновременного согласия между посылками, взятыми из разных, несовместимых по основанию теорий. Фактически именно в немецкой форме разрыв практики и её сознания был заимствован политическим оппортунизмом в СССР и Народной Польше. С саморазовранностью сознания RAF(I) стоит сравнить то, что основатель Товарищества Марксистов Польских Ярослав Ладош вынужден был написать в Народной Польше специальный основательный труд «Против пустых фразopen in new window». Подобные размышления неизбежно должны приводить к выводу, что разрыв теории и практики, зафиксированный в классической немецкой философии, по существу происходит из немецкого убожества. Как мы помним, от рождения Канта до смерти Гегеля Германия была раздробленной на более чем тридцать частей страной с крайне отсталым законодательством, низкой грамотностью населения, страной с полным отсутствием политической жизни, если не считать периодических народных выступлений бунтовского толка без всякой революционной перспективы. Первым общегерманским теоретическим явлением был театр, позднее появилась литература. Решающие усилия к приданию им надлежащей формы приложил Лессинг, который был современником Канта. Поэтому политический настрой Канта совсем не удивителен. Скорее приходится удивляться настрою Фихте, выраженному в наукоучении[14]. Современное положение в области политических прав и свобод Кант, Фихте и Гегель нашли бы более заслуживающим активных действий и разрыв теории и практики они бы явно уже поняли не ближе к дуалистическому смыслу, а скорее как отражение реальных попыток преобразования общества. Именно поэтому столь недостойна сейчас, при всей её распространённости, та самая старая «немецкая болезнь» разрыва теории и практики, условия которой формально ликвидированы сорокалетним опытом Демократической Республики в Германии и семидесятилетним опытом попыток некапиталистического развития в СССР. Однако связного осмысления этого опыта на теоретическом уровне до сих пор не столь уж большим европейским теоретическим кругам не представлено ни на одном их языков. Даже попытки вырваться из объятий политических штампов, чтобы взглянуть на дело с точки зрения ортодоксального марксизма, более чем немногочисленны. Вероятно потому, что такой взгляд не обещает ни политической, ни академической популярности, что он не вознаграждается ничем, кроме истины. Именно поэтому реконструированный по историческим основаниям ортодоксальный марксизм одинаково отторгается как официалами, так их противниками, единственным прочным желанием которых нередко является желание стать официалами, а не устранить сферу официальности вообще.


В немецкой разговорной речи есть такая устойчивая фигура как „Nation des Verräters" - «нация предателей». Впрочем, этот термин не случайно остаётся больше разговорным, ведь сами восточные немцы прекрасно понимают, что именно они не создали никаких организационных структур, способных не то, что отстоять немецкую свободу, но даже грамотно отступить. Понятно, что в этих условиях свойства бывших союзников оказываются не так уж и важны, хотя для последующих действий, конечно, стоит заметить и зафиксировать, кто к чему оказался способен. К политической картинке стоит добавить гносеологическую. После того, как в теории социализма как отдельной формации Ульбрихт узаконил расхождение с теми, кто пытался хотя бы в этом вопросе сохранить ленинскую методологию, в целом теоретическое развитие Демократической Германии было предоставлено в большей степени внутренним факторам. Если в Народной Польше после экспорта митинско-юдинской «продукции» по линии её отторжения провёл исследования Ярослав Ладош, изложивший польский взгляд на применение материалистической диалектики к анализу общественно-политической эмпирии, то в Демократической Германии процесс восстановления авторитета немецкой классической философии как главного источника для последующей ревизии в материалистическую диалектику оказался связан с именем Манфреда Бура, написавшего до сих пор пользующуюся спросом книгу про Фихте и предисловие к немецкому изданию знаменитой opus magnum Тодора Павлова. Как нам недавно стало известно, восточный читатель в настоящее время лишён возможности адекватно представить себе наследие Бура. Хотя бы потому, что ему доступна единственная книга немецкого мыслителя «Отречение от прогресса, истории, познания и истины: Об основных тенденциях современной буржуазной философииopen in new window». Это не самая глубокая и не самая политически острая его книга, относящаяся к не самому лучшему периоду его деятельности. Но, увы, сложно предположить, что восточный читатель сможет вскоре входить в знакомство с наследием Фихте по нашумевшей в своё время книге Манфреда Бура.

Что касается господства позитивизма в Демократической Германии, то оно, несомненно, имело место. Однако к его формам нам всем стоит присмотреться повнимательнее. Дело в том, что позитивизм как продолжение худших традиций английского эмпиризма господствовал там, где как официально, так и «в низах» все симпатии были безоговорочно отданы другой линии - линии немецкого трансцедентализма и материалистической диалектики. В этом смысле теоретический опыт пятнадцатимиллионной Демократической Германии беспрецедентен и имеет для нас всеобщее значение в том смысле, что благоприятное развитие революционного процесса в Европе в ближайшие полвека гарантированно приведёт к обострению именно тех теоретических противоречий, которые решали мыслители первого и последнего государства рабочих и крестьян на немецкой земле. Ибо это было одно из первых государств народной демократии, устранивших крестьянство из экономической жизни.

Во-первых, субъективная дискредитация позитивизма имеет большие шансы стать всеобщим теоретическим фактом. Демократическая Германия получила такое положение просто в силу языковой доступности классиков немецкой философии и традиционных симпатий к отечественному трансцендентализму, подкреплённых более чем однозначными высказываниями Маркса и Ленина. Тем не менее, автоматически этот факт вовсе не уменьшил число сторонников позитивизма. Дело в том, что даже при полной субъективной дискредитации позитивизма от одного заявления об отречении[15] излечиться от позитивизма автоматически не получится. Ведь проведение или не проведение позитивистской линии это объективный факт, который вырисовывается по мере завершения деятельности практика или теоретика. Если наиболее эффективные лекарства против позитивизма вырабатывались в Киеве, в Варшаве и в Москве, то немецкие достижения в гносеологической фармакологии оказались скромны. Это связано, главным образом, с малой демографической мощью Демократической Германии, которая не позволяла иметь достаточно крупное хозяйство, порождавшее настолько напряжённые проблемы, что их могли решить только умы масштаба Ильенкова, Босенко, Канарского и Семека. Для решения проблем Демократической Германии оказалось достаточно умов масштаба Манферда Бура. Но тут сказалось то, что ...

... Во-вторых, всеобщая теоретическая симпатия к немецкой классической философии приведёт к тому, что все гносеологические извращения окажутся выражены не туманным языком «новой терминологии философии науки», а тяжеловесными, но ясными категориями немецкой классической философии. В этом смысле опыт Демократической Германии также показывает нам какую-то часть нашего будущего. Можно, конечно, возразить, что какое может быть дело до формы выражения болезни, когда вопрос ставится об излечении. Но в том-то и дело, что симптоматика не безразлична к выбору терапии, хотя лечение не может состоять в удалении симптомов в стиле Богуслава Стахуры. Ясно выраженные симптомы, понятые именно как симптомы, позволяют гораздо лучше подготовится к лечению. В этом смысле теоретическое развитие Демократической Германии является настолько же образцовым для резкости различения капиталистических и коммунистических элементов, насколько в области политической экономии элементы этого типа отличаются на примере советской экономики. В общем-то теоретики Демократической Германии понимали, что решаемые ими проблемы относятся не к немецкой экономической действительности, а скорее к советской. Не только господство позитивизма и чисто языковые предпосылки привели к тому, что в международном теоретической разделении труда Демократическая Германия выполняла роль поставщика материалов о становлении диалектического мышления в формах, прямо предшествующих современному практическому материализму. Мыслители этой страны совсем не случайно чувствовали, что именно в этом они были действительно нужны, несмотря на отторжение в Народной Польше и СССР. Скорее даже благодаря этому отторжению. В этом смысле получалось, что они изолировались не только с профессиональной, но и с официальной стороны, ведь официальные концепции Ульбрихта не доходили не только до уровня науки или теории, они даже идеологией были не вполне. К сожалению, в разрыве изоляции лучших тенденций мыслителям Демократической Германии почти никто не мог помочь. Недвусмысленная поддержка Соботки и Семека, как и Ильенкова, однако, была слишком малым стимулом. Интересно, что все трое названных некоторую часть своих работ писали на немецком языке и считали необходимым вкладываться в оздоровление своей «теоретической родины». Несмотря на то, что немецких работ у Ильеноква немного, немецкий корпус его переводов наиболее внушителен как по полноте, так и по объёму. При этом лидируют издания Демократической Германии. Что касается Семека, то он был больше ориентирован на издание работ в Западной Германии. Это объясняется тем, что именно там теоретическая ситуация была напряжена не меньше, чем в Польше. Именно там надо было работать на возвышение транцендентализма до материалистической диалектики. Это очевидно могло создать хорошие предпосылки и для последующего оздоровления Польши. Именно поэтому относительно спокойную Восточную Германию Семек всегда ставил на второй план. Лучшие достижения её мыслителей были несколько банальными для того, кто смог несколько раз вдумчиво прочитать и понять «Философские тетрадки»[16]. Если вспоминать всё то, что написано выше о теоретических конфликтах в Демократической Германии, то было бы безумием, если бы Семек считал их актуальными для Польши. Вопрос стоял гораздо жёстче: будет или не будет в Польше теоретическое мышление. Конфликты внутри развитых теоретических сообществ, склоняющихся в пользу линии трансцендентализма и материалистической диалектики, представлялись для Семека невероятно отдалённым будущим на гране фантастики, которое едва ли грозило Народной Польше.

Высоко оценив главы работ Ильенкова и Соботки, раскрывающие вклад Фихте в научный коммунизм, Семек вряд ли избежал знакомства с книгой Манфреда Бура о Фихте. Приветствуя введение наследия немецкого мыслителя в научный оборот, Семек, как говорят, счёл её более слабой, чем исследования Ильенкова и Соботки. Однако, он высоко оценил политическое значение появления подобной литературы. Само почти синхронное выступление Бура (1963 ?), Соботки (1964) и Семека очень неплохо говорило о теоретических возможностях Демократической Германии.

В противоположность немецкой симпатии к отечественному трансцендентализму, которой Семек смог придать здоровое направление в Западной Германии (за что и был единственным из поляков отмечен почётной степенью Боннского университета), на востоке после смерти Ильенкова позитивизм восторжествовал до такой степени, что его противники не имеют заметных даже в академической среде организаций. Фактически российское квазитеоретическое сообщество сделало между 1985 и 1995 годами тоже самое, что сделал с собой весь российский общественный организм (бывший органом советского общественного организма). Если точнее, то это был суицид, завершаемый спокойным признанием «Я себя убил». Конечно, в таких деталях, в которых это известно в Польше, на аннексированных территориях не знают этих событий. Однако общее понимание крайне нездорового положения теоретических дел в России сопровождает теоретические сообщества обеих Германий уже два десятилетия. За это время обычно случалось так, что люди, заявляющие о здоровых тенденциях в российском мышлении, как правило, очень быстро разоблачали себя как представители более чем нездоровых тенденций в немецком, чешском или польском мышлении. Например, в прошлом десятилетии одного российского автора, занимающего реформистскую позицию, хвалил другой западногерманский автор, обеспечивавший ему финансирование из фондов более чем сомнительного назначения. После публикаций финансового разоблачения западного немца в одном из немецких коммунистических журналов оказалось, что почти до нуля упал не только финансовый, но и профессиональный авторитет российского автора, который, однако, при учёте своей бесперспективной политической позиции, всё-таки давал интересные материалы для последующего грамотного критического анализа. Надо отметить, что уж попадать в сомнительные немецкие компании великороссы умеют. Кстати, донбасские события показали, что и гносеологические инвалиды украинской национальности тоже.

Определённые круги, конечно, могут сказать, что по отношению к великороссам в Восточной Германии проявляется шовинизм. Однако позволю себе заметить, что для осторожно-положительного отношения ко всем неизвестным полякам в Германии хватило одного Семека. Что же касается осторожно-отрицательного отношения к неизвестным великороссам, то оно утверждено несколькими сотнями позитивистов и тухлых реформистов российского происхождения, среди которых немцы не смогли при большом желании обнаружить ни одного здорового элемента. Почему, несмотря на традиционную политическую чешско-немецкую напряжённость, в гносеологической сфере нет ничего близкого к немецкому отношению к российским теоретикам? Потому что в Чехословакии был Соботка, который дожил до нашего времени, а в Москве уже несколько десятилетий назад не нашлось более подходящего места для Ильенкова, чем то, которое он всё это время занимает. Позитивизм - это не обструкция, а обозначение вполне ясных гносеологических принципов, которым противостояли лучшие люди, в том числе, и России. Более того, Чернышевский, Ленин и Ильенков, представляя Россию в области теории международного масштаба, ценятся больше всего именно за последовательно и неотступное умное противостояние позитивизму. А теперь представьте, как немцы, ценящие этих российских по происхождению мыслителей, смотрят на их соотечественников, которые начинают раздувать именно самые слабые экзистенциалистские ответвления от исследований Блоха или провозглашать иные реформистские воззрения. Это называется шовинизмом? Позвольте, но если все вокруг издают запах, то выявление того, кто в санитарной комнате не достиг цели, стоит начинать с себя. Ведь любой математик подтвердит, что вероятность такого события больше. Таким образом, в области гносеологии линия партии мышления в обеих Германиях такова: беспощадное устранение и критическое преодоление любых российских влияний. Интересно, что Демократическая Германия была единственной страной, где официально влияние советского позитивизма была приравнено к влиянию английского позитивизма. Это теоретическое признание предваряло разворот Эриха Хонеккера к антисоветской политике в 1986 году с целью получить благоприятные условия для сохранения социалистических завоеваний в Демократической Германии. Журнал Offen-Siv приводил достаточно интересные сведения о том, что уже в 1987 году КГБ СССР начал операцию по активному содействию смене руководства Демократической Германии на промосковских оппортунистов, насколько возможно лично преданных Горбачёву. Таким образом, политическое положение оторвавшегося от действительности Хонеккера в последние три года оказалось тождественно гносеологическому положению диалектической линии в мышлении Демократической Германии, оторвавшейся от официальной поддержки и применения. Существуя только по историческим предпосылкам, оба этих положения не имели достаточно сознательных выразителей. Официальное отвержение Эриха Хонеккера в Москве тождественно по своему значению для немецкой истории с официальным отвержением в Демократической Германии материалистической диалектики во всей полноте её познавательных инструментов. Это утверждение в отвержении, формально объединяющее немецкую диалектическую философию и немецкую социалистическую политику, является фактом, значение которого для революционного процесса не одной только Германии трудно переоценить. Тут закончился революционный процесс в Германии, отсюда он будет начат.


Эта надпись размещена на популярном плакате.


  1. Нем. Ein kraftvolle Persönlichkeit und ein Revolutionär, der zum besten gehört, was unser Volk hervorgebracht hat. ↩︎

  2. Нем. Anschluß - политическое поглощение. Первый аншлюс - поглощение республики Австрия в конце 1930-х годов. Второй аншлюс - поглощение Демократической Германии. ↩︎

  3. Российский читатель может прочитать о состоянии Германии между 1648 и 1740 годами у Чернышевского в сборнике статей «Лессинг, его время, его жизнь и деятельностьopen in new window» (IV том ПСС). ↩︎

  4. Это название последней прижизненной статьи Карла Либкнехта. ↩︎

  5. См. http://caute.ru/ilyenkov/texts/len/intro.htmlopen in new window ↩︎

  6. В Демократической Германии поражённые вещизмом поляки высмеивались в анекдотах. В одном из анекдотов поляк осаждает берлинский обувной магазин с целью купить более дешёвую и эстетичную немецкую обувь с советским телевизором под мышкой и венгерскими консервами в сумке. ↩︎

  7. Пол. Edward Gierek, политический руководитель Народной Польши в с 1970-го по 1980-й год. ↩︎

  8. Нем. Berlin-Hauptstadt - устойчивый оборот, обозначающий восточную часть Берлина, не имевшую паспортного контроля с Демократической Германией и выполнявшую функции её столицы. ↩︎

  9. Чернышевский и Дембовский не имели возможности не только практически, но и теоретически воспроизвести диалектику как логику и как теорию познания. Оторванная от этих определений диалектика неизбежно тяготеет к схематике, «всеобщей теории всего, чего угодно». Заслугой Герцена и Каменского, Белинского и Дембовского, а также Чернышевского, является попытка ревизовать гегелевскую диалектику, особенной заслугой Чернышевского является попытка отнестись к диалектике более критически, чем Людвиг Фейербах - Авт. ↩︎

  10. Нем. Die innerdeutsche Grenze - устойчивое словосочетание, политический и правовой термин, речевой штамп - Пер. ↩︎

  11. Индексные цифры обозначают «поколения» или «эпохи», разделяемые разгромами и сериями внесудебных расправ с руководством организации. Существование III эпохи, аналогичной первым двум, нередко ставится под сомнение, многих её деятелей обвиняют в прямой работе на политическую полицию. ↩︎

  12. Намерение включить территории Демократической Германии в состав BRD немецкая литература приписывает Хрущёву и его окружению, относя его наибольшую поддержку ко временам так называемого Карибского кризиса, то есть наибольшей активности по внедрению NÖSPL. ↩︎

  13. K. Marx, Thesen über Feuerbach, 1845. В контексте работы обсуждается отношение к миру как средству индивидуальных желаний в иудействе и как к самозначимой целостности в христианстве. Подробнее с контекстом полемики восточный читатель может ознакомиться по письму Ильенкова http://caute.ru/ilyenkov/texts/phc/imel.htmlopen in new window. ↩︎

  14. Нем. Die Wissenschaftslehre. ↩︎

  15. В оригинале «revoco» - костёльная латинская форма отречения - Авт. ↩︎

  16. Работа Владимира Ленина, занимающая большую часть второго по популярности 29 тома полного собрания сочинений на польском языке. Первый по популярности 6 том, содержащий «Что делать?». ↩︎

Последниее изменение: